Серо-голубые глаза

Серо-голубые глаза

Опубликован в журнале «Радуга», 11-12’ 2016. Лонг-лист Одесской Международной Премии им. Исаака Бабеля, 2017

Посвящается моей бабушке Тоне

Маленькая стрелка часов подкрадывалась к цифре семь. Я так увлеклась рисунком, что не заметила, как совсем стемнело. Пора перебираться по- ближе к окну, а то все пропущу! Ну, а со шкатулками, так и быть, поиграюсь уже завтра, решила я, еще раз взглянув на потёртый, со следами позолоты, циферблат. 

Я отложила карандаши в сторону и побежала на кухню, шлепая босыми ногами по бабушкиным половичкам. Домашнее печенье, как всегда, ожидало меня в плетеной корзинке, прикрытой белоснежной накрахмаленной салфеткой. Любит моя бабуля эти салфетки расстилать под вазочками, прикрывать ими тарелочки и раскладывать перед зеркалами и гостями, что изредка появлялись в ее доме. Я тоже теперь так делаю, когда кормлю куклу Машу. Кормлю понарошку, а салфетки беру настоящие. Пусть учится «етикету» за столом. Моя левая рука привычно потянулась к дверце буфета. На нижней полке, — это чтобы я легко достала,– для меня был оставлен стакан молока. 

Бабуля считала, что семилетняя девочка — это большая девочка, и может сама о себе позаботиться. И я была с нею полностью согласна. Папа и мама не разделяли нашу с бабушкой точку зрения. 

«Сережа, у меня аврал! Я не смогу с ней сидеть целый день, — доносился мамин голос из кухни, заглушая звук телевизора. Там какие-то дяди собирались перед Новым годом идти в баню. — Я в квартире ее одну не оставлю! Она же весь дом сожжет... или затопит!» 

С раннего утра мама, в цветастом переднике, в бигуди под косынкой, стояла у плиты: что-то мешала, отбивала, сбивала, жарила и нарезала малюсенькими красивыми кубиками яйца, картошку, колбаску. Все пахло очень вкусно, но меня прогоняли каждый раз, когда я пыталась украсть кубик колбаски или слизнуть крем с уголка «наполеона». 

— Машер*   /дорогая (фр.) , но я второго в институте должен быть, — пытался робко оправдаться папа, наряжая вместе со мной елку. Ничего более серьезного нам с ним не доверили. Французское «машер» означало, что папа начинает опасаться маминого гнева. 

Желтки яиц непослушно рассыпались под ножом, в телевизоре один дядя летел вместо другого в Ленинград и осколки уже двух игрушек валялись под елкой. Все нервничали. И на семейном совете меня решили отправить на зимние каникулы в село. 

«Без шапки не гуляй... Варежки мокрые не надевай... Носки — шерстяные, и две пары... Сапожки суши... И не забудь поздравить бабушку с днем рождения...» и еще с доброй сотней наставлений, на новенькой папиной. «копейке» — натертой до блеска, с зеркалами по бокам, с мягкими сиденьями, как в карете у Золушки, — я была доставлена в деревню к бабушке. На дне моей сумки, придавленная теплыми свитерами и шерстяными колготками, покоилась тяжелая коричневая коробка. 

Деревня сразу проглотила меня. Целыми днями я носилась по двору, исследовала щели в сарае, спускалась в погреб, лазила на чердак и бегала без устали по заснеженным улицам вместе с сельской детворой— не всегда в шапке, всегда без варежек и в одной паре носков, и то разноцветных. Я чувствовала себя взрослой— вставала, когда хотела, сама себе готовила яичницу, или просто хватала бутерброд с колбасой, приготовленный бабулей на рассвете, и даже иногда забывала чистить зубы. Никто не читал мне нравоучений, не следил, как я держу вилку или нож, не заставлял мыть руки перед едой, не загонял домой, когда темнело, не укладывал спать ровно в десять... 

Бабуля работала дояркой, и ей, к моему детскому счастью, было не до меня. Она уходила на ферму рано утром, затемно, когда я крепко спала, затем возвращалась, когда я уже носилась с соседскими детьми по сугробам, готовила мне обед и снова уходила на работу. Иногда , как сегодня, случалось, что мы с ней за целый день ни разу не виделись, то я забегала с улицы — ее не было, то она приходила с фермы — а я бегала уже на другом конце села, позабыв о времени и еде. 

После полудня, перед вечерней дойкой, когда бабуля возвращалась на пару часов домой, и, если я случайно забегала отогреться, или сменить промокшие сапожки на сухие ботинки, мы с ней садились «трапезничать», как она любила говорить. 

Перед тем как ступить на порог, бабуля всегда останавливалась на крыльце, стряхивала хлопья снега с кучерявого с миллионами завитушек воротника, одновременно прижимая указательными пальцами к ладошкам широкие варежки из овчины, чтобы те не соскользнули с ее тонких запястий. Войдя в прихожую, она снимала колючий шерстяной платок, выныривала из объятий безразмерного тулупа, и оставалась в белоснежном, отдающем голубизной, накрахмаленном халате. Изящная, невысокого роста, благоухающая морозом вперемешку с французскими духами, она была похожа скорее на врача, или воспитательницу детского сада, а не на доярку. Седые волосы, уложенные в высокую прическу, с нерастаявшими снежинками у висков, требовали как минимум короны. 

— Бабуля, ты у меня цаЛевна, — шептала я и, подпрыгивая, целовала ее в холодную щеку. 

— Милая моя, — ласково отвечала она, прикасаясь посиневшими губами к моему лбу, и от улыбки на ее гладком, как мрамор, лице появлялись ниточки морщинок. 

Бабуля застилала обеденный стол белоснежной скатертью, что свисала кружевными воланами до самого пола, и аккуратно расправляла сухой ладонью хрустящие складки. Затем из печи доставались теплые пирожки, которые она успевала испечь после утренней смены. Я выкладывала их аккуратной горкой на фарфоровую тарелку, подносила наполненное блюдо к носу и, вдыхая сладкий ванильный аромат, ставила торжественно на стол. И никто не кричал мне за спиной: «Осторожно! Смотри, не разбей!» Молоко подавалось к пирожкам по-праздничному, в высоких хрустальных стаканах. Мне было как-то неудобно притрагиваться к этому белоснежно-хрустальному великолепию грязными руками, и я без напоминаний бежала к рукомойнику отмывать холодной водой ладошки от улицы. 

— Ба, а ты все эти книги прочитала? Они какие-то непонятные, — поинтересовалась я, убирая следы молока с губ накрахмаленной салфеткой, как это делала бабушка. 

Стены крохотной гостиной были заполнены до самого потолка стеллажами с книгами. Толстые, в мрачных темно-зеленых, черных, коричневых переплетах, с потрепанными уголками, как будто их кто-то грыз, они стояли так плотно друг к другу, что казалось срослись обложками, и нужно было приложить усилие, чтобы освободить книгу из тисков ее соседей. 

— Непонятные? — рассеянно, эхом переспросила бабушка, рассматривая через окно замерзшее озеро, что начиналось сразу за нашим огородом. — Непонятные книги? Почему непонятные? 

Бабушка наконец-то оторвала взгляд от озера и посмотрела на меня. 

— Буковки непонятные. Я прочитать не могу, — потянулась я за пирожком, не доев еще предыдущий, и добавила, стараясь поднять свой авторитет: — А у меня, между прочим, по чтению пятерка. 

— Это французский, милая, — ответила бабуля, не обратив никакого внимания ни на мои успехи по чтению, ни на то, что я ем одновременно два пирожка. Будь на ее месте мама, я бы уже выслушивала «нравомучительное»: «хвастаться некрасиво» и «ешь культурно». 

— Ух ты, французский?! Это как на духах, — вспомнила я. 

Бабушка молча кивнула. Уголки ее тонких губ слегка дернулись в улыбке, да лукавая искорка скользнула в уставших глазах. Она не любила болтать. Никогда не сплетничала с соседками на скамейке, ничего не рассказывала ни о своей прошлой жизни, ни о теперешней работе на ферме. Она даже имен коров не знала. Я часто слышала, бегая по сельским улицам, как другие доярки, возвращаясь с фермы, тараторили наперебой: «У Зойки сегодня что-то мало молока, совсем мало...» — «Ага, день какой-то недойный сегодня. У моей Настюхи тоже что-то мало...» 

У бабушки коровы жили без имен, и с работы она всегда возвращалась одна. Я подслушала однажды, как папа ее спросил: «Может, тебе лучше в канцелярию перейти? Все-таки там теплее, да и полегче». «Да нет, с коровами легче», — по- качала головой бабушка. 

В ее доме, заполненном книгами, я не обнаружила ни одной фотографии. Поэтому я не представляла себе, как она выглядела в молодости, какие платья любила, какую прическу носила, с кем дружила... Мне казалось, что она всегда была бабушкой и всегда жила одна в своем маленьком сельском доме с крыльцом. Она даже к нам в город, погостить в нашей небольшой двухкомнатной квартире да «побаловать любимую внучку», выбиралась редко. «Вам и без меня тесновато, милые», — отмахивалась она, отклоняя очередное приглашение. 

Но раз в год, накануне 8 Марта, папа натирал до блеска свои «жигули» и сам ехал за бабушкой в село, чтобы привезти ее к нашему «женскому» праздничному столу. 

«Для моих любимых женщин», — гордо произносил он и торжественно доставал из шкафа две небольшие коробочки, добытые по какому-то «очень страшному блату», с непонятными черными буквами и чужеземным ароматом, что вырывался наружу через гладкий картон. Я же в список «любимых женщин» пока не входила, и получала в подарок очередную куклу. 

«Зачем? Так дорого! Это же почти месячная зарплата!» — причитала обычно мама, прижимая прямоугольный флакон с большой цифрой пять к груди. 

«Мерси, Сереженька», — сдержанно кивала бабушка, нежно целуя папу в серо-голубые глаза. 

Она любила целовать и мои глаза перед сном; наверно потому, что они были тоже серо-голубые. Я часто слышала: «Носик-курносик — мамин, а глаза, глаза — папины». Укрыв меня с куклой Машей периной, бабушка выключала верхний свет, садилась здесь же, в гостиной, где стояла моя кровать, за стол, открывала толстую тетрадку в мягкой бархатной обложке и что-то писала, освещенная настольной лампой и светом луны. 

А еще бабушка любила читать, после обеда или поздним вечером, когда у нее находилось время между фермой и мной. Садилась в уголок дивана, набрасывала на плечи шерстяной платок и замирала над пожелтевшими страницами очередного романа. Меня же бабушкины книги не интересовали. Без ярких картинок, с портретами дядь в пенсне и теть в чепчиках, пропитанные пылью и временем, они казались мне скучными, безжизненными и даже страшными, как будто там жили мертвецы. 

Другое дело — бабушкины шкатулки. Деревянные и серебряные, со сказочными цветами и райскими птицами, украшенные синими и зелеными камушками, круглые, квадратные, прямоугольные, выстланные бархатом и шелком.... Больше всех мне нравилась самая большая шкатулка — туда даже моя кукла помещалась — ярко-голубого цвета с витиеватым узором из перламутровых пластинок, что напоминали льдинки. 

В отличие от мамы, которая не подпускала меня к своим коробочкам, бабушка разрешала играться с ее многочисленными шкатулками. Может потому, что все они были пусты, не то что мамины, заполненные доверху бусиками, колечками, брошками. 

— Ба, а зачем тебе все эти коробочки? — как-то спросила я. 

Она молча улыбнулась и невзначай прикоснулась кончиками пальцев к волосам над висками, будто у нее заболела голова, или она хотела поправить воображаемую корону. 

Когда за окном темнело, бабушка надевала тулуп, закутывалась в колючий платок и снова уходила на ферму, на вечернюю дойку, прихватив с собой холщовую сумку на длинной ручке. А я, оставшись одна в натопленном доме, доставала с полок шкатулки и превращала их для моей Маши в трон, гардеробную, стол, машину, кроватку... 

Ближе к семи я оставляла куклу и шкатулки в покое, выключала свет, чтобы лучше видеть все, что происходит за окном, и перебиралась с печеньем и молоком к подоконнику, и... ждала. 

Может быть, сегодня мои ожидания были напрасны. Погода к вечеру ухудшилась. Ветер носился по сельским улицам, без устали хлопал калитками и завывал громко на чердаках. Голые деревья, как скелеты, раскачивались вокруг озера, размахивая из стороны в сторону костлявыми ветками. Большая ель в темноте напоминала чудовище из «Аленького цветочка». Но мне не было ни капельки страшно. Я уже ходила в школу и знала, что чудовищ на самом деле не бывает и настоящие скелеты хранятся в кабинете биологии. Большая яркая луна хорошо освещала замершую гладь озера и окончательно рассеивала мои страхи. 

Удобно умостив коленки на диване, а локти на подоконнике, я внимательно всматривалась в длинное строение, что белело вдалеке. Электрические фонари заливали ярким светом фасад. Когда маленькая стрелка часов перешагнула цифру семь, входная дверь приоткрылась и тут же, подхваченная ветром, распахнулась настежь. На пороге появилось несколько женщин в необъятных длинных тулупах, что делали их силуэты похожими на медвежьи. Последняя из них захлопнула дверь, придавив ее всем своим телом. Доярки потоптались пару минут под фонарем — наверно, болтали о прошедшем дне или завтрашних планах, затем дружно подняли повыше воротники, посильнее запахнули кожухи и, придерживая платки на головах, согнувшись, пытаясь противостоять ветру, пошли по дороге, что вела через поле прямо к селу. 

Я прилипла лбом к холодному стеклу и продолжала смотреть на ферму. Минут через пять дверь снова открылась. И в проеме показался женский силуэт. Ветер ударил по доярке, и тулуп, несмотря на свою громоздкость, облепил ее, выставляя очертания фигуры на обозрение. Подол длинного белого халата вырывался из-под кожуха и напоминал кружево бального платья. Даже толстая овчина и широкие валенки не могли скрыть бабушкиной хрупкости. Бабуля с трудом захлопнула дверь и в нерешительности остановилась под фонарем. Наверно, сегодня она пойдет прямо домой через поле, подумала я, прислушиваясь к протяжным завываниям за окном. Но постояв пару секунд, бабушка привычно повернула влево и направилась к озеру. 

Ветер хлестал ее по лицу, срывал с плеча холщовую сумку, и ей приходилось одной рукой придерживать платок, а второй— сумку, чтобы та не била по спине. 

Когда я допила молоко и последняя печенька растаяла во рту, бабуля дошла до озера и, как всегда, остановилась возле высокого пенька, что приютился под огромной елью-чудовищем. Дерево надежно защищало ее от ветра, и она спокойно присела, опустила сумку на снег, и взглянув на небо, уверенно сняла варежки и расстегнула тулуп. Я поежилась в натопленной комнате. Теперь бабуля могла легко нагнуться и достать из сумки коньки. Немного повозившись с ремнями, перетертыми и неоднократно сшитыми, она умело привязала лезвия к валенкам. 

Порыв ветра подхватил снежный песок и неистово погнал его над озером, но не остановил бабушку. Она встала, топнула несколько раз об землю, и убедившись, что коньки привязаны ровно, повела плечами и сбросила тулуп на пенек. 

Коньки скользнули по льду. И она полетела, как белая птица, над замерзшей гладью озера. Халат трепетал как надутый парус. Платок сполз с головы, и под лунным светом казалось, что это не крупинки снега сверкают в ее волосах, а настоящие алмазы. Ее помолодевшее, необыкновенно красивое, сияющее лицо смотрело вверх на звездное небо. Она улыбалась. Я не видела этого через окно, но чувствовала всем сердцем маленькой семилетней девочки. И не существовало в ее жизни сейчас ни мороза, ни ветра, ни снега, ни меня, прилипшей к холодному оконному стеклу... 

Я не понимала, что на самом деле происходит. Почему она, вместо того, чтобы спешить в теплый дом, идет каждый вечер на холодное озеро и самозабвенно танцует, не обращая внимания ни на погоду, ни на людей, что шушукались по селу о ее чудаковатом пристрастии. Было в этом танце что-то очень личное, глубокое, что-то, к чему нельзя прикасаться, о чем нельзя спрашивать никогда, даже сегодня, в день ее рождения. 

На столе ее ждала коричневая коробка, которую я не смогла подарить ей с самого утра. Мы целый день с мальчишками строили снежные баррикады. Забежав раза два за день домой за пирожками, я не застала ее. В коробке лежали новенькие белые ботинки с острыми коньками для фигурного катания. Мы с папой вместе носили их к мастеру, чтобы тот их заточил, как мамины ножи, а затем аккуратно заворачивали в шершавую бумагу и прятали на дно моей сумки. Рядом с коробкой на столе лежал мой рисунок — бабушка, с распущенными волосами, с короной на голове, как принцесса, в бальном платье танцует на голубом льду... 

...Прошло не так много лет, и ее не стало... Пролетело еще много лет, и рухнула советская власть, в магазинах появились «Шанель No 5», я стала на коньки, выучила французский и прочитала бабушкин дневник в бархатной мягкой обложке. 

12 февраля 1943 ...пришла очередь и на мою брильянтовую диадему. Сегодня обменяла ее на две буханки хлеба. В шкатулках больше ничего не осталось... Теперь у меня есть только мой маленький Сереженька и коньки. Значит, я все еще богата! 

10 января 1938 ...меня отчислили из института, как дочь врага народа. Теперь я даже не смогу иметь хорошую работу. Мне страшно! Если бы не Серж, я бы со- шла с ума. Сегодня ночью заметила падающую звезду и успела загадать желание. Пусть следующий Новый год мы встретим все вместе: мама, папа, Серж и я... 

5 декабря 1937 ...сегодня забрали и маму. Без объяснений и без права переписки. Забрали вместе со всеми семейными фотографиями... Нет, надо верить! Все выяснится, и их отпустят! Обязательно отпустят! Серж тоже верит... 

3 октября 1937 ...мы с мамой сегодня прятали шкатулки с фамильными укра шениями... Спрятали и мою диадему. «Это на черный день», — сказала мама. Надеюсь, он никогда не наступит. И папу скоро отпустят... Мама не выходит из дома, все время плачет... На улице идет дождь... 

1 сентября 1937 ...вернулась из института, а папы нет... Папу арестовали. Нам сказали, что он шпион и «недобитый белогвардеец». Мой папа — шпион? Господи, разве профессора бывают шпионами? 

1 декабря 1934 ...сегодня самый счастливый день в моей жизни. Мне семнААА- Адцать! И у меня все впередИИИИ! Утром меня ждал сюрприз — голубая шкатулка с перламутровым узором. А там — мамина диадема, вернее теперь — моя! Настоящая, с семнадцатью бриллиантами, один брильянт за один мой год. Ее ведь еще моя бабушка носила, а теперь — я! У меня самые лучшие мама и папа на свете! Я их так люблю! А вечером приехал мой Серж, и подарил новые коньки — острые-преострые, блестящие, с кожаными ремешками. И мы все вместе поехали на каток. Было так весело! Я с диадемой на голове, как принцесса, кружилась на льду с папой, а мама хохотала и бросала в нас снежки. А потом я танцевала с моим Сержем, и он меня поцеловал. Первый раз. Надеюсь, мама не увидела! Он необыкновенный! У него самые красивые на свете серо-голубые глаза.